Неточные совпадения
Ну уж мне, старухе, давно бы пора сложить старые кости на покой; а то вот до чего довелось дожить: старого барина — вашего
дедушку, вечная память, князя Николая Михайловича, двух братьев, сестру Аннушку, всех схоронила, и все моложе меня были,
мой батюшка, а вот теперь, видно, за грехи
мои, и ее пришлось пережить.
Ваш
дедушка у нас его отнял; выехал верхом, показал рукой, говорит: «
Мое владенье», — и завладел.
— Нет,
дедушка,
мой — не такой человек. Не то что глупостей каких, он как красная девушка. Денежки все до копеечки домой посылает. А уж девчонке рад, рад был, что и сказать нельзя, — сказала женщина, улыбаясь.
— Вы знаете, отчего барон — Воробьев? — сказал адвокат, отвечая на несколько комическую интонацию, с которой Нехлюдов произнес этот иностранный титул в соединении с такой русской фамилией. — Это Павел за что-то наградил его
дедушку, — кажется, камер-лакея, — этим титулом. Чем-то очень угодил ему. — Сделать его бароном,
моему нраву не препятствуй. Так и пошел: барон Воробьев. И очень гордится этим. А большой пройдоха.
— Нет,
мой и не пьет и не курит, — сказала женщина, собеседница старика, пользуясь случаем еще раз похвалить своего мужа. — Таких людей,
дедушка, мало земля родит. Вот он какой, — сказала она, обращаясь и к Нехлюдову.
Генеалогия главных лиц
моего рассказа: Веры Павловны Кирсанова и Лопухова не восходит, по правде говоря, дальше
дедушек с бабушками, и разве с большими натяжками можно приставить сверху еще какую-нибудь прабабушку (прадедушка уже неизбежно покрыт мраком забвения, известно только, что он был муж прабабушки и что его звали Кирилом, потому что
дедушка был Герасим Кирилыч).
Любовь Андреевна. Минут через десять давайте уже в экипажи садиться… (Окидывает взглядом комнату.) Прощай, милый дом, старый
дедушка. Пройдет зима, настанет весна, а там тебя уже не будет, тебя сломают. Сколько видели эти стены! (Целует горячо дочь.) Сокровище
мое, ты сияешь, твои глазки играют, как два алмаза. Ты довольна? Очень?
Моя дружба с Иваном всё росла; бабушка от восхода солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти весь день вертелся около Цыганка. Он всё так же подставлял под розги руку свою, когда
дедушка сек меня, а на другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне...
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился
мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды
дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Дедушка видел
мои синяки, но никогда не ругался, только крякал и мычал...
Был великий шум и скандал, на двор к нам пришла из дома Бетленга целая армия мужчин и женщин, ее вел молодой красивый офицер и, так как братья в момент преступления смирно гуляли по улице, ничего не зная о
моем диком озорстве, —
дедушка выпорол одного меня, отменно удовлетворив этим всех жителей Бетленгова дома.
Ну, вот и пришли они, мать с отцом, во святой день, в прощеное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против
дедушки — а дед ему по плечо, — встал и говорит: «Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришел я к тебе по приданое, нет, пришел я отцу жены
моей честь воздать».
— Ловко придумал! — сказал однажды
дедушка, разглядывая
мою работу. — Только бурьян тебя забьет, корни-то ты оставил! Дай-ко я перекопаю землю заступом, — иди, принеси!
Скучно пили чай,
дедушка спрашивал, глядя, как дождь
моет стекло окна...
Грамота давалась мне легко,
дедушка смотрел на меня всё внимательнее и все реже сек, хотя, по
моим соображениям, сечь меня следовало чаще прежнего: становясь взрослее и бойчей, я гораздо чаще стал нарушать дедовы правила и наказы, а он только ругался да замахивался на меня.
У меня были старые тутовые деревья в саду. Еще
дедушка мой посадил их. Мне дали осенью золотник семян шелковичных червей и присоветовали выводить червей и делать шелк. Семена эти темно-серые и такие маленькие, что в
моем золотнике я сосчитал их 5835. Они меньше самой маленькой булавочной головки. Они совсем мертвые: только когда раздавишь, так они щелкнут.
— Да ты не бойся, Устюша, — уговаривал он дичившуюся маленькую хозяйку. — Михей Зотыч, вот и
моя хозяйка. Прошу любить да жаловать… Вот ты не дождался нас, а то мы бы как раз твоему Галактиону в самую пору. Любишь чужого
дедушку, Устюша?
Смотрите на меня как на старика — по
моим годам ведь я вам в
дедушки гожусь.
— В
мое время в комиссариате взятки брали — вот так брали! — говорит
дедушка. — Француз на носу, войско без сапог, а им и горя мало. Принимают всякую гниль.
Этим исчерпываются
мои воспоминания о
дедушке. Воспоминания однообразные и малосодержательные, как и сама его жизнь. Но эта малосодержательность, по-видимому, служила ему на пользу, а не во вред. Вместе с исправным физическим питанием и умственной и нравственной невозмутимостью, она способствовала долголетию:
дедушка умер, когда ему уже исполнилось девяносто лет. Завещания он, конечно, не сделал, так что дядя Григорий Павлыч беспрепятственно овладел его сокровищем.
— У нас в семье, как помню себя, завсегда говорили, что никого из бедных людей волосом он не обидел и как, бывало, ни встретит нищего аль убогого, всегда подаст милостыню и накажет за рабу Божию Анну молиться — это
мою прабабушку так звали — да за раба Божия Гордея убиенного — это
дедушку нашего, сына-то своего, что вгорячах грешным делом укокошил… говорят еще у нас в семье, что и в разбой-от пошел он с горя по жене, с великого озлобленья на неведомых людей, что ее загубили.
— У Бога давностей нет, — сказал Петр Степаныч. — Люди забыли — Господь помнит… Если б мне ведать, кого
дедушка грабил, отыскал бы я внуков-правнуков тех, что им граблены были, и долю
мою отдал бы им до копейки.
Не слушайте сестрицы; ну, чего
дедушку глядеть: такой страшный, одним глазом смотрит…» Каждое слово Параши охватывало
мою душу новым ужасом, а последнее описание так меня поразило, что я с криком бросился вон из гостиной и через коридор и девичью прибежал в комнату двоюродных сестер; за мной прибежала Параша и сестрица, но никак не могли уговорить меня воротиться в гостиную.
Дедушка приказал нас с сестрицей посадить за стол прямо против себя, а как высоких детских кресел с нами не было, то подложили под нас кучу подушек, и я смеялся, как высоко сидела
моя сестрица, хотя сам сидел не много пониже.
Возвращаясь с семейных совещаний, отец рассказывал матери, что покойный
дедушка еще до нашего приезда отдал разные приказанья бабушке: назначил каждой дочери, кроме крестной матери
моей, доброй Аксиньи Степановны, по одному семейству из дворовых, а для Татьяны Степановны приказал купить сторгованную землю у башкирцев и перевести туда двадцать пять душ крестьян, которых назвал поименно; сверх того, роздал дочерям много хлеба и всякой домашней рухляди.
Милая
моя сестрица была так смела, что я с удивлением смотрел на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне навстречу с радостными криками: «Маменька приехала, тятенька приехал!» — а потом с такими же восклицаниями перебегала от матери к
дедушке, к отцу, к бабушке и к другим; даже вскарабкалась на колени к
дедушке.
Отец
мой с сердцем отвечал, и таким голосом, какого я у него никогда не слыхивал: «Так ты за вину внука наказываешь больного
дедушку?
Понимая дело только вполовину, я, однако, догадывался, что маменька гневается за нас на
дедушку, бабушку и тетушку и что
мой отец за них заступается; из всего этого я вывел почему-то такое заключение, что мы должны скоро уехать, в чем и не ошибся.
Комната
моей матери, застроенная
дедушкой, была совершенно отделана.
В этот год также были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на руках у Филиппа, старого сокольника
моего отца, а другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за
дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
Потом она стала сама мне рассказывать про себя: как ее отец и мать жили в бедности, в нужде, и оба померли; как ее взял было к себе в Багрово покойный
мой и ее родной
дедушка Степан Михайлович, как приехала Прасковья Ивановна и увезла ее к себе в Чурасово и как живет она у ней вместо приемыша уже шестнадцать лет.
Событие прошедшей ночи ожило в
моей памяти, и я сейчас догадался, что, верно, молятся богу об умершем
дедушке.
Дяди
мои поместились в отдельной столовой, из которой, кроме двери в залу, был ход через общую, или проходную, комнату в большую столярную; прежде это была горница, в которой у покойного
дедушки Зубина помещалась канцелярия, а теперь в ней жил и работал столяр Михей, муж нашей няньки Агафьи, очень сердитый и грубый человек.
Как только я совсем оправился и начал было расспрашивать и рассказывать,
моя мать торопливо встала и ушла к
дедушке, с которым она еще не успела поздороваться: испуганная
моей дурнотой, она не заходила в его комнату.
После обеда
дедушка зашел к
моей матери, которая лежала в постели и ничего в этот день не ела.
Беспрестанно я ожидал, что
дедушка начнет умирать, а как смерть, по
моему понятию и убеждению, соединялась с мучительной болью и страданьем, то я все вслушивался, не начнет ли
дедушка плакать и стонать.
Тут я узнал, что
дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна
моя мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Хотя я много читал и еще больше слыхал, что люди то и дело умирают, знал, что все умрут, знал, что в сражениях солдаты погибают тысячами, очень живо помнил смерть
дедушки, случившуюся возле меня, в другой комнате того же дома; но смерть мельника Болтуненка, который перед
моими глазами шел, пел, говорил и вдруг пропал навсегда, — произвела на меня особенное, гораздо сильнейшее впечатление, и утонуть в канавке показалось мне гораздо страшнее, чем погибнуть при каком-нибудь кораблекрушении на беспредельных морях, на бездонной глубине (о кораблекрушениях я много читал).
Дедушка уже без языка и никого не узнает; хочет что-то сказать, глядит во все глаза, да только губами шевелит…» Новый, еще страшнейший образ умирающего
дедушки нарисовало
мое воображение.
Страх
мой совершенно прошел, и в эту минуту я вполне почувствовал и любовь и жалость к умирающему
дедушке.
За обедом нас всегда сажали на другом конце стола, прямо против
дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за
моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал; то же делала нянька Агафья с
моей сестрицей.
Бабушка и тетушка, которые были недовольны, что мы остаемся у них на руках, и даже не скрывали этого, обещали, покорясь воле
дедушки, что будут смотреть за нами неусыпно и выполнять все просьбы
моей матери.
Приезжал из города какой-то чиновник, собрал всех крестьян, прочел им указ и ввел
моего отца во владение доставшимся ему именьем по наследству от нашего покойного
дедушки.
Я спросил Парашу, что это такое читают? и она, обливая из рукомойника холодною водою
мою голову, отвечала: «По
дедушке псалтырь читают».
Мать тихо подозвала меня к себе, разгладила
мои волосы, пристально посмотрела на
мои покрасневшие глаза, поцеловала меня в лоб и сказала на ухо: «Будь умен и ласков с
дедушкой», — и глаза ее наполнились слезами.
Я поспешил рассказать с малейшими подробностями
мое пребывание у
дедушки, и кожаные кресла с медными шишечками также не были забыты; отец и даже мать не могли не улыбаться, слушая
мое горячее и обстоятельное описание кресел.
Я живо помню, как он любовался на нашу дружбу с сестрицей, которая, сидя у него на коленях и слушая
мою болтовню или чтение, вдруг без всякой причины спрыгивала на пол, подбегала ко мне, обнимала и целовала и потом возвращалась назад и опять вползала к
дедушке на колени; на вопрос же его: «Что ты, козулька, вскочила?» — она отвечала: «Захотелось братца поцеловать».
Я сообщил
моей сестрице, что мне невесело в Багрове, что я боюсь
дедушки, что мне хочется опять в карету, опять в дорогу, и много тому подобного; но сестрица, плохо понимая меня, уже дремала и говорила такой вздор, что я смеялся.
Моя мать, при
дедушке и при всех, очень горячо ее благодарила за то, что она не оставила своего крестника и его сестры своими ласками и вниманием, и уверяла ее, что, покуда жива, не забудет ее родственной любви.
Милая сестрица
моя грустила об
дедушке и беспрестанно о нем поминала.